Кафе `Ностальгия` - Зоя Вальдес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И как же она тогда раздобыла его?
– «У жизни много поворотов, которых не дано предугадать», – победно промурлыкал Самуэль. – Ты разве не знаешь, что Салли побывал в Гаване?
– Не выдрючивайся, я знаю это из твоего дневника.
– Ну, когда Салли там был, он решил пробежаться по старым фотоателье; в Центральном парке познакомился с одним бродячим фотографом. Салли решил купить старые фотографии, а фотограф сказал, что не прочь заработать, ведь у него есть два-три архива его товарищей, которые уже давно уехали. Салли купил их за сотню долларов. Пока Мина плакалась мне, я только и думал об этих архивах, Салли упоминал при мне о них. Он сказал: «Есть вещи просто гениальные, но и много всякого мусора, есть даже порнографические снимки, а такие меня вовсе не интересуют». Я закончил разговор с Миной и позвонил Салли, он разрешил порыться в этих архивах. «В конце концов, они больше принадлежат тебе, чем мне, это память твоей страны, твоего народа». Эти слова Салли поразили меня. Я провел целую ночь в агентстве, копаясь в обувных коробках, всего пятнадцать штук. Салли рассказывал, что, когда он проходил таможню в аэропорту, таможенники потешались над ним из-за этой кучи хлама, этих пожелтевших бумажек, которые он вывозил из страны. Снимок находился в двенадцатом ящике, но я его сначала не заметил, наверно, потому что слишком нервничал. Черно-белое, немного потертое фото. Я дошел до конца и начал снова. На этот раз мое внимание привлекла полуголая девочка-подросток – в трусиках и лифчике, – рядом, на стуле, лежала бита, на ней – перчатка. Присмотревшись получше, я узнал Мину, она не улыбалась, на лице ее скорее застыла гримаса обиды, смешанной с ужасом. Ну и сволочь же был мой папаша! Я провел долгие часы в лаборатории, изучая фотографию, восстанавливая ту сцену в гостиничном номере, я снова и снова отпечатывал снимок, увеличивая его, и таким образом мне удалось убедиться, что на фотографиях в бумажнике – я и моя мать. Я тотчас же вернулся к себе и позвонил Мине. Объяснил, как мне в руки попало это злополучное фото. Она не поверила и далее заподозрила, что ты все это время прятала снимок, что каким-то образом ты его достала, чтобы потом поиздеваться над ней. Я отослал ей копию снимка. Она всегда сомневалась, было ли тебе что-нибудь известно или нет, так же как порой ей казалось, что мой отец обманывал ее с тобой. Уф, вот такая невероятная история!
– Фото у тебя? – спросила я, чувствуя подступающий к горлу комок.
Самуэль открыл чемодан, достал большой картонный конверт, извлек из него несколько снимков. В самом деле это была Мина; бита, перчатка, часы, одежда из голубой джинсовой ткани, безупречно белые спортивные тапочки – все предельно ясно. Я заметила и другую деталь: на Мине были гетры до колен, связанные из толстой нити, с красными широкими полосками на уровне резинок. Это были мои гетры, мне их связала тетя, они пользовались большим успехом в школе, у всех моих подружек при виде их просто слюнки текли, ведь такие гетры были модной вещичкой. Мина постоянно выпрашивала их у меня поносить.
– Это мои гетры с полосками. Минерве они сильно нравились, она говорила: ими она может прикрыть свои тощие ноги.
– А вот это те фото, что отец носил в бумажнике. Единственное, что мне удалось выпросить у бабушки. Она упорно не хотела мне их отдавать. Но в тот день, когда я уезжал, она уступила.
Те снимки, что были вложены в бумажник на фотографии, и эти, вставленные в пластик, сходились во всех деталях.
Не знаю, что и сказать, Самуэль, не знаю… Ты прощаешь ее?
А почему бы нет? Она трахалась с папашей как сучка, но это он потерял голову. Ну и мать тоже хороша. Так случилось.
– Почему ты не напишешь своей матери? Почему бы тебе не поддержать ее?
– Тому, что сделано, нет оправдания.
– Даже любовь – не оправдание?
– Это не любовь.
– Тот японец, он так сильно любил свою подружку, что убил ее и съел, он посчитал, что так она его никогда не бросит.
– Это совсем другое. Японец был долбанутым сумасшедшим.
– У нее тоже было помутнение сознания, – иронично заметила я.
– Никто не сходит с ума в один момент. Японец вынашивал свой замысел довольно долго, с того самого момента, как подружка пригрозила ему, что уйдет.
– Твоя мать тоже долго жила подозрением; она молча сносила измены и копила в себе обиду.
– Это не так. По ночам они сношались как кошки, я слышал это. Она никогда ни о чем не спрашивала отца, никаких упреков по поводу всяких сплетен, которые доходили до нее, она была ревнива не более, чем любая другая женщина…
– Так ты знал…
– Это не имеет отношения к делу, Марсела. То, что она сделала, ужасно, а ведь был еще и я. Почему она не подумала обо мне? Неужели она настолько любила отца, что предпочла лишить его жизни, а не просто развестись с ним? Или она настолько его ненавидела?
– Она сама не понимала, что делала. Страсть может проявляться самыми ужасными способами, среди них и преступление, и самоубийство…
– Будь добра, я хочу есть. Мы сегодня ужинаем или нет?
Я расстилаю на столе скатерть, раскладываю салфетки с цветочным рисунком, вспоминаю шесть гобеленов «Дамы с единорогом», я расскажу Самуэлю о них потом и обязательно приглашу его в музей Клюни; нехорошо, что он так критично относится к этим произведениям искусства, ценя свою старую грезу, ту, в которой он, глядя на репродукции, представлял, что спокойная дама рядом с единорогом согласилась бы, на том свете, стать его любовницей. Я расставляю голубые тарелки, раскладываю столовые приборы с такими же, под стать им, голубыми ручками, высокие вазы цвета фламинго и прозрачные бокалы. Приношу горшочек с фасолью, котелок с рисом, хлеб, салат. Накладываю примерно равные порции в тарелки, ему на ложку больше. Мы голодны, нас одолевает жажда, в нас кипит страсть. Я разливаю вино, подарок Шарлин.
– Жаль съедать все это разом, без мяса, ведь все это должно было стать гарниром к нему. Нам следовало бы поклониться Вирхилио Пиньере, – говорю я, и Самуэль недобро улыбается.
Желание смешивает чувства. Любовная страсть превращается в ненасытный кошмар, являющийся в полусне. Мы опустошаем тарелки, подчищаем соус кусочками хлеба. Снова наполняем тарелки фасолью, рисом и салатом. От выпитого вина наши глаза загораются, в них появляется странный блеск. Самуэль проглатывает последний кусочек, вытирает салфеткой рот. Вот он поднимается со стула и, наклонившись надо мной, целует в губы. Я заставляю его взять нож для разделки мяса, закатываю рукав блузки, и он вонзает нож мне в руку, срезает клок мяса. На кухне он приправляет мясо специями, кладет на сковородку и обжаривает ростбиф, добавив сок лимона и соль. Потом выкладывает готовый ростбиф в свою тарелку, разрезает мою плоть на мелкие кусочки и пожирает их. Кровь хлещет из моей руки. Но я подхожу – теперь моя очередь – к нему с ножом наготове и вонзаю нож ему в ребра, в то место в левом боку, которое он сам показал, учтиво расстегнув рубашку, которое он так хочет, чтобы я отведала. Я вырезаю кусок, захватывая сосок на груди. Из раны видно его сердце с кровеносный ми сосудами. Я кладу его плоть на решетку, но прежде посыпаю солью, измельченным чесноком, щепоткой тмина и душицы, вспрыскиваю уксусом. Когда мясо почти готово, я перекладываю его на тарелку. Оно приготовлено по-французски и еще сочится кровью, когда я вонзаюсь в него зубами. Его сердце бешено колотится, мне хорошо это видно. Я задираю платье и сама вырезаю превосходную филейную часть из бедра, рана обнажает мышцы и сухожилия. Приправляю филе петрушкой, чесноком и соком лимона, подрумяниваю деликатес с обеих сторон, накрываю сковородку крышкой и жду несколько минут. В результате получается гигантский бифштекс. Самуэль восклицает, что это просто чудесно, особенно эти ставшие на огне терракотовыми сгустки крови. Он проглатывает последний кусок бифштекса из моего бедра, снова промакивает салфеткой уголки рта; человеческий жир застывает быстрее. Затем втыкает вилку в нижнюю часть своего живота и поддевает тонкий слой своей ткани в том месте, где начинается член. Он смачивает тонюсенький, почти прозрачный, лоскуток своей плоти – прямо карпаччио[265]какое-то – красным вином, делает сандвич, размещая мясо между двумя кусочками сыра, и протягивает мне это лакомство. Какая вкуснятина! А сейчас я умираю, как хочу вырезку из твоей шеи, а потом сосочки, умоляет меня чревоугодник. А мне очень хотелось бы попробовать твой член, как специальное блюдо, шепчу я. Мы убираем тарелки, подносы, кастрюли. Мы лежим на столе, наши тела переплелись, он вырывает зубами мою сонную артерию, как раз там, где находится родимое пятно, доставшееся мне от матери, он жует и жует, а я открываю рот, словно рыба, потому что задыхаюсь. Вскоре он набрасывается на торчком стоящие, дрожащие темно-лиловые соски, сосет их с остервенением младенца, потом рывком отрывает, и две лужи густого молока пропитывают скатерть. Я пробегаю губами по его кровоточащему боку, целую вязкую массу – плод систолы и диастолы,[266]– спускаюсь к паху, вгрызаюсь в предстательную железу и яички. Обволакивая член губами, вбираю его ртом, кончик головки упирается мне в горло, я сглатываю, как если бы поперхнулась куском кровяной колбасы. А потом сжимаю челюсти, зубы вонзаются в член у самого основания, и я напрочь вырываю его. И на его месте остается пустота, такая же, как в лесу, после того как в нем срубают развесистое дерево. Я заглядываю внутрь: грунтовый пласт, под ним черный океан, а далее, за клеточной ложбинкой, виднеется сверкающая белым впадина, похожая на гной, что выступает на содранной коленке у ребенка. Он вонзает ноготь в эпидермис, где-то в области печени, проникает пальцами еще глубже, скребет внутри острыми ногтями и извлекает месиво из желчного пузыря, яичников, матки и кишок. Он глотает это с такой жадностью, как будто не ел тысячу лет. Тем временем я обгладываю его ребра, но мое внимание привлекают легкие, и я уплетаю их в один миг. Сердце его аппетитно и аритмично скачет в грудной клетке, вязкая масса застывает у меня на зубах. А тем временем он проделывает во мне дырочку, вставляет туда пластиковую трубочку и сосет, словно потягивая дым из кальяна, и еще оставшаяся на моей плоти кожица безжизненно съеживается. Где твой рот? – спрашивает он, издавая окровавленный стон, едва закончив поглощать мое сердце. Мы все больше перепутываемся, переплетаемся сухожилиями, ключицами, растекаясь один внутри другого, черепа крошатся и перемешиваются с частичками барабанных перепонок, хрящей, волос, кист, вирусов, паразитов; глаза наши похожи на яйца экзотических птиц; и все это месиво сдабривается, словно соусом с изысканным запахом, нашими испражнениями. Его откушенный язык обретает собственную свободу, он проникает внутрь моего рта, а мой язык, тоже уже искромсанный, извивается, играя с непережеванными кусками поджелудочной железы. Ряд зубов Самуэля застывает поверх остатков моих губ. Я слышу хруст, как будто рвется тончайший шелк. И это происходит в тот самый момент, когда я, боясь того, что как бы не стало слишком поздно, боясь, что еще немного и мы окончательно растворимся, хочу сказать ему: «Я люб…» Звонит телефон. И наши тела начинают в спешке, не заботясь о здравом смысле, воссоздавать себя заново. Только вместо своего сердца, я хватаю его, а он хватает мое. У нас нет времени среди этого кровавого хаоса разыскивать свои органы, каждый хватает то, что первым попадается под руку. Мы уже не различаем больше, он ли есть я, или я это он. Бессонная ночь погружает нас в гиперреальное состояние, которому мы не в силах противиться.